Казалось, мир вокруг не существовал больше, потеряв главное. Мир онемел
– не сразу, не вдруг. Сначала потерял голос ветер. Потом затихла жесть осенних
листьев, ранее гремевших под ногами, как ржавая крыша – в детстве он часто
забирался туда, где никто не мог его найти – ни деспот-отец, ни несчастная
мать. Детство давно ушло, и листья не шуршат теперь. Даже рояль, всегда
отзывавшийся музыкой на прикосновения рук – немо ощерился зубастой пастью. Он с
яростью впился в клавиши. Громче! Громче!
Музыка звучала. Она продолжала звучать в нем и тогда,
когда он опустил руки. И тогда, когда, обессиленный, он вышел в сад, в немую
жесть опавших листьев. Музыка – то, что осталось ему. Его музыка.
Конец сентября. Тихой музыкой падающих листьев
наполнен город. В зале консерватории звучат поздние сонаты Бетховена. 27, 28,
29 – тому, кто в этот вечер «воскресил» Бетховена, меньше лет, чем порядковый
номер самой ранней из этих сонат, но разве дело в возрасте? Хотя, наверное, и в
нем тоже – в это время принято играть Рахманинова, Шопена, Листа… Почему
Бетховен?
Руслан
Разгуляев:
Музыка композиторов
австро-немецкой школы мне в принципе очень близка, от Баха до Веберна. А поздний Бетховен – это вообще отдельная тема,
это музыка, которую нельзя поместить ни в рамки венской классики, ни в рамки
романтики. Застрял между. Пять последних сонат, пять последних квартетов – это
совсем не тот Бетховен, который значится в графе «венская классика» в
конкурсных программах.. В моей программе - три сонаты, «въезд» в поздний период
через лирику 27-й, от неё мостик к загадочной 28-й, а оттуда финишная прямая на
одно из самых сложных сочинений в фортепианной литературе.
27, 28, 29. Сонаты периода жизни, когда сама жизнь
может утратить смысл – и как же много в них смысла! Творчество в борьбе за жизнь,
где победа – после смерти. Эти сонаты – олицетворение Свободы, взгляд в
Вечность. Музыка лавиной катится в направлении, никем не указанном, и многим с
ней не по пути. Почему пришли те, кто пришли? Большая часть зала, конечно, была
заполнена любопытствующими пианистами: кому как не им, знать, что это такое –
поздние сонаты.
Р.Р.: Предполагаю,
что пианистов больше всего впечатлила 28-я. 27-я воспринимается как слишком
простая, из «училищного» репертуара, 29-я – непонятная, слишком длинная и Бог с
ней, а вот 28-ю многие пытались «ковырять» и знают, как это непросто со
стилистической точки зрения.
Осенний Бетховен труден. Внутренняя жизнь его сонат
требует непреходящего, иногда мучительного внимания. И, может быть, двадцать
седьмая – милая, с элегическим оттенком «миниатюра», с
таинственно-приглушенными звучностями и неожиданными «вспышками» лихорадочного
возбуждения – в чем-то предвосхищает заоблачные, отрешенные образы Двадцать
девятой. А калейдоскопичная, почти шумановская
Двадцать восьмая – не есть ли страстный поиск новой образности – за несколько
лет до появления таковой в творчестве первых романтиков? Метания, упокоившиеся
в вечном памятнике самому себе – великой сонате Hammerklavier…
Р.Р.: Мечта сыграть Хаммерклавир имеет возраст в четыре года, примерно столько
же времени я учил фугу. И всё равно идеально не сыграл. Прихожу к мысли, что на
сцене, на концерте это сделать практически невозможно. Трудно не только
исполнителю. Слушатель комфортно чувствует себя тогда, когда есть некие точки
опоры - сонатность, главная, побочная, реприза и
т.д., ощущается рельефность формы. А тут такой случай, когда в музыке царит
полная эвристичность и непредсказуемость, и через
некоторое время слушатель часто просто теряет ориентацию в пространстве. Его охватывает
безнадёжность, ему кажется, что это никогда не закончится.
И одна такая соната – вызов самому себе, в чем-то –
творчество «на преодоление». Исполнение трех сонат подряд хочется пафосно назвать «подвигом». Кто-то может возразить: а как
же другие, тоже игравшие сонаты Бетховена циклами? Другие – это Гилельс, Рихтер, Поллини. Но для
того, чтобы так рано выйти на этот уровень, надо соответствующим образом
мыслить и чувствовать. Значит, есть та основа, которая дает право выйти на
сцену и сыграть Hammerklavier так, что после концерта
ходишь оглушенный несколько дней подряд.
Р.Р.: Для меня интересны структура,
форма, каркас. Наверное, на концерте это было слышно. Параллели между музыкой и
архитектурой проводятся не зря. Могу сказать, что я сегодня пытался не играть
сонаты, а строить их, создавать мощные монументальные (29) или уютные камерные
(27) конструкции. Каждая соната – это уникальная модель космоса, разница лишь в
том, что в одной из них эта модель заключена в рамки человеческой личности
(ведь человек – это микрокосм), в другой она выведена на уровень человеческой
цивилизации, а в третьей Бетховен окончательно выходит за рамки материального
мира.
Бетховен двоится перед моим внутренним взором. Есть
Бетховен – автор «Лунной» сонаты, а есть – автор Hammerklavier
и поздних квартетов. Второй перешел в
разряд «композиторов для интеллектуальной элиты». Его творчество воспринимается
примерно так же, как самая сложная современная музыка. И это не его вина.
Просто есть всенародно любимые шедевры, а есть непризнанные сочинения.
Последних больше. Но гениально – каждое. Так чем 29-я хуже «Лунной»?
Р.Р.: А кто из академических
композиторов прошлого сейчас не перешёл в разряд этой самой элиты? Бетховену,
наоборот, весьма сильно повезло - его фамилию знают. Кино про собаку с ним
ассоциируют. Пятая симфония регулярно играет в мобильниках.
Чего не скажешь о том же Гайдне, которого все игнорируют. А 29-я соната,
видимо, всегда будет так восприниматься: это огромные масштабы, как
интеллектуальные, так и временные. Чтобы её слушать, надо быть немножко
мазохистом, чтобы играть – тем более. Но я долгое время тренировался на Ксенакисе, после этого любая музыка кажется раем.
Музыка звучала. Она продолжала звучать и тогда, когда он
уже опустил руки. И тогда, когда, обессиленный, он почти выбежал со сцены, и
когда снова и снова выходил к роялю, натыкаясь на стену оваций. Казалось, мир
вокруг не существовал больше, замкнувшись в пределах этого зала, где сегодня
звучал Бетховен. Музыка – то, что осталось нам. Его музыка.
Анастасия Лямина
|